Отсутствие заранее известной программы создавало ореол таинственности: ожидалось, что ее объявит со сцены сам пианист. Причину столь необычного решения музыкант огласил во вступительном слове, сказав, что еще утром накануне выступления не знал точно, что представит московской публике вечером. Свобода, столь удивительная в нашу эпоху тотального планирования, для Шиффа – своего рода необходимость, залог подлинного творчества, то, к чему он стремился всю жизнь и сейчас дерзает осуществлять.
Грандиозный в своем античном размахе амфитеатр Концертного зала имени П. И. Чайковского в этот вечер словно по волшебству превратился в небольшую едва освещенную гостиную, в которой Маэстро играл не перед нарядной толпой слушателей, а для хорошо знакомых, дорогих и близких ему гостей. Особую атмосферу вечера создавали комментарии музыканта (прекрасно владеющего русским языком) к исполняемым сочинениям. Краткие, но емкие ремарки, раскрывающие детали трактовки, будто приподнимали занавес элитарной отчужденности и одиночества, нередко подсознательно присутствующий на концертах «звезд». Казалось, что Андраш Шифф рассказывает для каждого из присутствующих, и подобный вербальный контакт важен и значим для него наравне с музыкальной интерпретацией.
Программа вечера, целиком состоявшая из сонат (за исключением открывавшей концерт Французской сюиты соль мажор Баха), была выстроена по хронологическому принципу. Другой аспект – своего рода собрание значимых для музыканта композиторов. На первом месте, безусловно, Бах (которого Шифф, с его собственных слов, играет каждый день и без которого выступление немыслимо); за ним –сонаты Гайдна (двухчастная в соль миноре) и Моцарта (К. 570, си бемоль мажор), а завершала отделение Семнадцатая соната Бетховена.
Второе отделение было связано с образами смерти. Открывала его соната Яначека, написанная под впечатлением от гибели чешского патриота, а завершала соната Шуберта D. 840 «Реликвия», где во второй, финальной части – вновь смерть, но уже, по мысли Шиффа, в образе желанного освобождения от трагедии жизни.
Можно много и справедливо говорить о высочайшем мастерстве пианиста, его потрясающем звуке, совершенной в своей изысканности простоте интерпретации. Все эти правильные слова кажутся неточными и даже лишними в лучах безграничной свободы, подобно откровению явленной в этот вечер. Путь к пониманию собственного феномена неожиданно подсказал сам пианист. «Давайте послушаем вместе!» – такими были его слова перед исполнением сонаты Шуберта. Скромное высказывание подобно символическому уходу с возведенного XIX веком постамента исполнителю-виртуозу как демиургу толпы, равному в своем гениальном дерзновении композитору, как признание примата чистого восприятия над субъективностью индивидуальной исполнительской интерпретации. В этом и безграничное смирение, и безграничная свобода.