Умерла великая певица. Прочитав об этом, мы сразу вспоминаем ее голос, ни на кого не похожий, огромный, летящий по Вселенной, обладающий редкостным лирическим, проникновенным тембром, на ферматах доводящий до исступления.
И я вспомнил еще и сюжет на телевидении, вероятно, из 90-х годов: Джесси Норман в Зальцбурге, она стоит на фоне одной из барочных церквей и говорит журналисту: «Нет, я в этом году не пою здесь. Я влюбилась, я обрела большую любовь. А любовь важнее, чем пение!»
Кроме того, у меня в памяти возникло ее ни на что не похожее появление на гала-концерте под управлением Юрия Темирканова в честь 150-летия Чайковского в Петербургской филармонии. Она пела арию Иоанны из «Орлеанской девы» по-французски так мощно и свободно, что любимая героиня Петра Ильича, проповедовавшая социальную и эротическую свободу женщины, обретала у нас на глазах свое человеческое достоинство. Может быть, фразировки казались нам странными, может быть, из-за неуемной величины голоса нам (при трансляции) мерещились «подъезды», и все равно, пастушка еще хранила свою лирическую сущность, она пока не хотела превращаться в валькирию. Но в слове «вечно», в конце, когда Иоанна прощается с лесами и холмами – навсегда, – Норман совершала нечто несусветное. Особый шик, почти хулиганство читались в том, как она по-своему совершала звуковысотный скачок, а потом рвала фермату, не стесняясь, словно прыгала прямо с холма, где паслось ее стадо, вглубь вооруженного войска.
Самое главное «явление» Джесси Норман – Женщина в «Ожидании» Шёнберга в Зальцбурге, в постановке Роберта Уилсона (1995). Вот где оптический, антипсихологический театр давал нам зримый образ того, что содержалось в самой парадигме пения великой американки. Она блуждала по сцене, как величавая, непрограммируемая комета, низвергалась на нас во всей своей безграничности и неуемности, совершала внезапные взлеты и не стеснялась падений. Магия пения воплощалась в магии движений и светописи. Воплощенное в том спектакле оставалось с нами на всю жизнь как символ соединения музыки и театра, пения и зримого образа. И как символ самой Джесси Норман с ее внутренней необозримостью.
Столь же впечатляющей оказалась ее Иокаста в «Царе Эдипе» Стравинского (постановка Джулии Теймор, фестиваль Сайто Кинен, Япония, 1992). Она являлась не как «поруганная царица», но как незнакомая вселенная, чьи природные права нарушены. Она вставала на свою защиту, почти обрывая действие. Нас заставляли вслушиваться в эту мощь, вглядываться в это величественное единоволие. Конечно, такая независимая вселенная не могла выдержать вторжения мужской агрессии, после взрыва ей оставалось только одно – исчезнуть в черной дыре.
Но – почти в скобках – замечу, что в «Зимнем пути» Шуберта в постановке того же Уилсона (Шатле, Париж, 2001) величие и неуемность Джесси Норман сыграли против нее. Рассказать о трагедии «маленького человека» ей не удалось. Весь антураж, придуманный Уилсоном, и костюмы Ива Сен-Лорана уводили в гламурное пространство, которое по самой своей природе противно духу и телу шубертовского героя. Роскошная вселенная пения оказывалась вдруг пустоватой, домики вокруг – кукольными. Мне представлялось тогда, что это больше вина постановщика, чем певицы: его сценическая парадигма не так уж редко выявляла свою несостоятельность («Аида» в Брюсселе, «Трехгрошовая опера» в Берлине).
Как оперная певица Норман обнимала необъятное – в списке ее героинь и вагнеровские страдалицы – Елизавета из «Тангейзера», Эльза из «Лоэнгрина», Кундри из «Парсифаля», Изольда, и берлиозовские гранд-дамы – Кассандра и Дидона, и моцартовские Графиня и Эльвира, и Аида и Кармен, и прекрасная Елена Оффенбаха. Казалось бы, такое сочетание партий нарушает сегодняшние правила разделения на певческие типы.
Норман формально считалась драматическим сопрано, но с самого начала своей карьеры, в 1969 году, в возрасте двадцати четырех лет, она уже проявляла своеволие в выборе репертуара, не подчиняясь советам учителей и требованиям менеджеров. Заключив свой первый контракт с Дойче Опер в Берлине, она сказала критику из «Нью-Йорк Таймс»: «Что касается моего голоса, то его нельзя причислить ни к одной из категорий – и мне это нравится, потому что я пою партии, которые можно рассматривать как принадлежащие типам драматического сопрано, меццо-сопрано или сопрано спинто. Мне нравятся такие разные типы музыки, что я никогда не поддавалась на попытки ограничить меня в одном определенном типе». Некоторые критики пришли к мнению, что голос Джесси Норман можно назвать «сопрано Фалькон». Мари-Корнели Фалькон – певица, которая имела наибольший успех в партиях из опер Мейербера и Галеви. У такого голоса тембр меццо-сопрано, а тесситура ему подходит как для драматического сопрано. «Ролями для Фалькон» называются роли, написанные для сопрано, хотя подразумевается в них меццо. Джесси Норман уже в двадцать три года довольно резко ответила немецкому журналисту, спросившему ее о том, какого типа у нее голос: «Голубятни подходят только для голубей». Для характеристики голоса Норман можно перефразировать определение, данное для Берлиоза: «Ласточка величиной с орла».
Джесси Норман, будучи «живой легендой», отдала дань гламуру. Она пела Марсельезу на праздновании 200-летия Великой французской революции, выступала на 700-м юбилее Национального дня Швейцарии, провожала в последний путь Жаклин Кеннеди и открывала своим пением Олимпийские игры в Атланте.
Но, может быть, главное духовное творение Джесси Норман – это немецкие Lieder. Для того чтобы понять достижения певицы в этой области, недостаточно простых общих констатаций. Нужно прожить от начала до конца все ее открытия и откровения в шедеврах Шуберта и Шумана, Брамса и Малера, в сопровождении выдающихся и великих пианистов, чтобы понять, какой необъятный мир оставила нам в наследие одна из несравненных див ХХ–XXI веков. Как только начинаешь слушать миниатюру, длящуюся две-три минуты, осознаешь, что анализу и осмыслению надо подвергать буквально каждый такт. Счастье, что Норман приезжала в Россию, и мы могли приобщиться к этому чуду мирового искусства.
Джесси Норман больше не будет петь для нас – и для всего человечества. Она многое нам оставила, но все равно – мысли о том, что эта великая личность ушла в вечность, заставляют нас горько страдать.