12 мая исполняется 165 лет со дня рождения композитора, дирижера, профессора Петербургской консерватории Анатолия Константиновича Лядова.
Сегодня мы посмотрим на него глазами ученика – композитора и педагога М. Ф. Гнесина, чья рукопись воспоминаний, хранящаяся в РГАЛИ, до сих пор малоизвестна не только широкому читателю, но и специалистам. Блестящий словесный портрет учителя вобрал в себя все многообразие оттенков его личности: строгого, педантичного педагога и легкого остроумного собеседника, беспощадного критика и восторженного почитателя, художника-созерцателя, философа и автора метких афоризмов, уверенного в себе и в то же время застенчивого человека, не лишенного людских слабостей. Фрагмент воспоминаний (сокращенных более чем вполовину) был впервые издан в 1956 году и вошел в книгу Гнесина «Мысли и воспоминания о Н. А. Римском-Корсакове», а в полном виде рукопись была опубликована автором этих строк лишь в 2005 году в сборнике «Из личных архивов профессоров Московской консерватории».
Воспоминания запечатлели Лядова – уже зрелого художника, с которым Гнесин общался на протяжении тринадцати лет, с момента своего поступления в 1901 году в Петербургскую консерваторию и вплоть до последних месяцев жизни Анатолия Константиновича. В них почти нет ни слова о семье композитора, сведений из его ранней биографии – Гнесин фиксирует лишь то, чему был свидетелем сам. В мемуарах прослеживается эволюция их отношений с Лядовым – от профессорско-ученических до дружественных, проникнутых взаимным уважением признанного мастера и молодого талантливого новичка. В каждом слове этого литературного «приношения» любимому учителю чувствуется не только искреннее восхищение им как личностью и педагогом, но и глубокое понимание специфики его творческого мышления, индивидуального своеобразия художника-миниатюриста.
Контрасты творческой натуры Лядова раскрываются уже с первых страниц воспоминаний. Начиная свой рассказ с художественного описания облика Лядова, на первый взгляд, невзрачного, неприметного, Гнесин вместе с тем отмечает его удивительную необъяснимую человеческую притягательность: «Внешность Лядова была совсем не импонирующая, особенно наряду с величественными Корсаковым, Глазуновым, Стасовым. Маленький, несколько обрюзгший, с сонно прищуренными глазами и брезгливым выражением умного лица, притом же вялый, однако всегда изящно одетый – таким обычно могли его видеть ученики консерватории. <…> Но на чем был основан большой авторитет Лядова, право, в этом было нечто загадочное. <…> Каждый из нас как-то быстро проникался личным ощущением значительности этого человека, не задумываясь, в чем именно она заключалась». Строгость и сдержанность в общении со студентами совершенно исчезали в дружеских беседах вне консерватории, где Лядов, по выражению Гнесина, распускался, как цветок: «Тут можно было увидеть и всю поэтичность его мягкой и одновременно порывистой души и готовность к общению, и его ласковость и наблюдательность и проявления его тонкого, несколько скептического ума, иногда вступавшего в неразрешимые конфликты с мятежно-поэтическими устремлениями его чувств и воображения. А интересен он был всегда».
Прекрасный собеседник, Лядов с увлечением заводил разговоры на любую тему, «будь то античная трагедия, Метерлинк, демоническое начало у Врубеля, “мистический анархизм”» и многое другое; очень любил русскую природу, родную старину, знал «причудливые старинные названия деревень, почтовых и железнодорожных станций». Удивительно, что при этом Лядов, по его собственному признанию, почти никуда не выезжал и, увлеченно обсуждая с собеседником красоты Кавказа, Крыма или зарубежных стран, вдруг мог неожиданно заявить: «А я, знаете, собственно, нигде не бывал и ничего этого не видел. Один только раз Беляев убедил меня съездить с ним в Кисловодск. Ну, думаю, посмотрю теперь Кавказ. Всю дорогу мы играли с ним в карты. Он предлагает – неудобно отказаться. Приехали в Кисловодск. Снял Беляев номер в отличной гостинице. С утра сели за карты и, поверите ли, трое суток тем прожили <…>. Так я ничего и не видел. И чего ради туда поехали, ей-богу, не знаю!»
В размышлениях Лядова об искусстве одновременно сочетались и пространные поэтически-философские тирады («увлекательные в своей романтической “полетности” и как бы надземной настроенности»), и точные, объективные, всегда скептически окрашенные афористичные замечания. Ему были присущи необычные аналогии между искусством и жизнью, например, музыкально-гастрономического характера – в частности, Лядову приписывали изречение: «Я люблю есть в искусстве жареную райскую птицу». По свидетельству Гнесина, бывая в гостях у М. П. Беляева, жившего по соседству, Лядов часто захаживал на кухню, наблюдая за готовкой блюд, и следы этих впечатлений затем проявлялись в его высказываниях на занятиях со студентами: «Оркестровка – это чисто поварское искусство. Вам приходилось когда-нибудь видеть, как повар готовит рыбу к столу? Сначала он подготовит коронку, <…> потом подсыпет и тут и там то одного, то другого… Тут и знание нужно, <…> а главное – вкус…»
Вдохновенные дружеские беседы за рюмкой «полыновки» или «рябиновки», впрочем, имели свои особенности – по свидетельству Зилоти, Лядов ходил в гости нечасто и день посещения обычно назначал сильно заранее, иногда более чем за месяц; при этом Анатолий Константинович всегда справлялся у хозяина, кто будет присутствовать на встрече, «чтобы не встретиться с людьми, которые могли бы ему испортить настроение». Еще более тщательно Лядов охранял свой быт, скрывая от всех семью и, в частности, молодую жену, Надежду Ивановну Толкачеву (они поженились в 1884 году). Чести знакомства с ней не удостоилась даже чета Римских-Корсаковых, которым «чудак»-Лядов «отказал наотрез», заявив, что «для друзей по искусству он желает остаться по-прежнему как бы на положении холостяка». По признанию Римского-Корсакова, он никогда не видел жены Лядова при посещении его дома: «Меня он принимал у себя в кабинете, тщательно запирая двери в другие комнаты». Гнесин был одним из немногих, кому однажды посчастливилось увидеть и разговаривать с женой Лядова в петербургской квартире композитора на Николаевской улице. Лишь через много лет он узнал, что Анатолий Константинович «никого не принимал у себя дома, что швейцару было настрого приказано всех посылать в консерваторию, и что я только совершенно случайно мог увидеть жену Лядова и услышать ее голос».
В Петербургской консерватории Гнесин проходил в классе Лядова курс специальной гармонии, который был, по его определению, «чистилищем» для студентов, и по окончании им предстояло либо попасть в «рай» к Римскому-Корсакову, либо быть отчисленными из консерватории: «Тем, кого Лядов считал недостойным пребывания в классе у Римского-Корсакова, как говорили, уже не могла помочь даже удача на трудном экзамене с первого на второй курс – Корсаков доверял отзыву Лядова».
Лядов-педагог был строг, педантичен, чрезмерно придирчив к мелочам, иногда безжалостен в оценках, но в то же время остроумен и добродушен; он обладал специфической «сонной» манерой говорить, был немногословен, не любил лишних разъяснений, хвалил редко и сдержанно. По словам Гнесина, Лядова утомляли многолетние уроки с инструменталистами и вокалистами («мучительные для тончайшего художника»), на которых учитель «привык тосковать», часто пропускать занятия, сказываться больным, и эта привычка отражалась и на его занятиях с композиторами. «Да и будучи здоровым, – пишет Гнесин, – он, как рассказывали, посмотрит, бывало, утром в окно: снег идет или дождь, иногда пошлет к швейцару осведомиться о состоянии погоды, нет ли, скажем, ветра – ну, и убеждается, что лучше ему остаться дома! А то еще повод: вчера принимал ванну… И, наконец, самое главное – попалась под руку интересная книга, начал читать, ну, неужели же прекращать чтение?! Телефона у него, сколько помнится, не было, – так мы и ждали его, бывало, в классе попусту».
И все же, подчеркивает Гнесин, Лядов был замечательным, выдающимся учителем, разработавшим совместно с Римским-Корсаковым серьезную систему преподавания гармонии; и студенты не высказывали негодования по поводу частого отсутствия своего профессора: «Невзирая на большое количество пропущенных уроков, мы оказывались к концу года людьми с очень хорошими знаниями и очень развитым гармоническим вкусом».
Гнесин цитирует некоторые остроумные замечания Лядова в адрес молодых композиторов: «“Тетина Катина музыка!” – это говорилось, когда кто-нибудь показывал ему музыку уж очень старомодную, банальную и элементарную. Действительно, чуть не у каждого из нас имелась какая-нибудь тетя Катя, присаживающаяся много раз к роялю и с воодушевлением бренчавшая на нем что-нибудь в таком стиле». Другое изречение – «Мать на руках у младенца» – касалось случаев, когда в студенческих задачах по гармонии нота приготовления оказывалась короче ноты задержания. Одному из учеников Лядов язвительно заметил, проигрывая его работу: «Как петух, ищу, ищу, а жемчужного зерна все не нахожу». Когда же студенты регулярно не дописывали необходимую порцию гармонических задач, Лядов с укором говорил: «Ну, конечно, были больны или не успели, а сами, небось, пишете оперу “Паяцы” или “Богема”».
Параллельные октавы и квинты Лядов, конечно, «энергично вычеркивал», однако, несмотря на строгость и педантизм, в некоторых случаях он закрывал глаза на ошибки и, по словам Гнесина, «принимал без всякого оспаривания <…> довольно смелые обходы сообщаемых им правил в работах учеников, если чувствовал в этих работах продуманность или тонкость слуховых постижений».
Чрезвычайно любопытны высказывания Лядова о композиторах – как о своих современниках, так и о художниках прошлого, в оценках творчества которых он бывал порой беспощаден и, по выражению Гнесина, «кокетливо ниспровергал все святыни человечества». О Бетховене он говорил, возмущаясь его гармониями: «Да ведь у Бетховена никакого слуха не было. Для него ничего не значило ударить в самом нижнем регистре рояля минорное трезвучие в тесном расположении! Он не замечал, какая ужасающая звучность получается!» В сочинениях Листа Лядова раздражали точность и продуманность в применении выразительных средств, дисгармонировавшие с его стихийным исполнительским темпераментом: «Лист – красивый, раздушенный и напомаженный покойник!» Нередко критиковал Лядов и коллег-единомышленников – Глазунова, Аренского и даже изредка Чайковского, которого он очень любил; сочинения Калинникова считал дилетантскими. Раздражала Лядова и гармоническая «грязь» в сочинениях молодого Стравинского – в разговоре с Максимилианом Штейнбергом он как-то раз с возмущением сказал: «Встречу Игоря – не подам ему руки; подам ему ногу, да еще в калоше…»
Но были и те, перед кем Лядов благоговел, даже невзирая на «неверные» гармонии. Особенное восхищение вызывал Римский-Корсаков – Лядов преклонялся перед его даром музыкального живописца, в частности, пленяясь картиной рассвета из третьего действия «Ночи перед Рождеством» или сценой усыпления Додонова царства из первого действия «Золотого петушка»: «Как это сделано! Какая тишина в музыке, буквально муха не пролетит!» Поражал Лядова Вагнер – смелый новатор и создатель новых форм. По воспоминаниям Гнесина, однажды Лядов наигрывал ему на рояле увертюру к «Тангейзеру», восторженно комментируя музыку: «Ведь вы только подумайте, <…> что существовало в музыке, когда это появилось?» – и стал пародийно напевать в медленном темпе тему вариаций из Пятой симфонии Бетховена, – «я не оспариваю, что это замечательно, гениально, но ведь какой скачок от этого к музыке “Тангейзера”!»
В 1902 году в Санкт-Петербурге гастролировал Густав Малер. Лядов, «предельно восхищавшийся» австрийским маэстро, вошел в класс «на редкость воодушевленный» и призвал студентов ни в коем случае не пропустить репетицию его оркестра. После концерта Гнесин видел, как Лядов «долго застенчиво прохаживался около двери артистической, очевидно, горя желанием выразить ему свои чувства, но, не зная иностранных языков, так и не решился – постеснялся войти».
Колоритный эпизод в воспоминаниях связан с именем Скрябина. Восторженно принимая смелые новаторские приемы Скрябина в области гармонии и в целом относясь с восхищением к его творчеству, Лядов тем не менее иронично воспринимал скрябинские замыслы «Мистерии»: «Когда он все это рассказывает, то как-то веришь ему, кажется, что он и действительно напишет эту музыку, и что все это состоится, но когда потом вспомнишь, подумаешь, то как-то странно делается, – что это за музыка, которую сочиняют для того, чтобы она только один раз была исполнена!! А то еще представляется мне: сел я в поезд, еду, станция Курск. Выхожу в буфет водки выпить, встречаю на платформе приятеля. “Вы куда?” (а он только что из буфета – тоже водку пил). – “Я в Индию, на мистерию!” – “А я уже оттуда…” Как представлю себе эту сцену, так и вижу, что все это чепуха, и ничего этого быть не может!»
Из воспоминаний мы узнаем и о некоторых литературных предпочтениях Лядова. Известно, что он много читал и сам был талантливым поэтом, нередко сочинявшим письма к друзьям в стихах, пародируя известных авторов («Пишу онегинским размером, / Высоко Пушкина ценя, / Увлекся я его примером. / Прости, о, Господи, меня»1). По словам Гнесина, Лядов увлекался Метерлинком, резко не любил Максима Горького, считая его искусство слишком грубым («Что снаружи – то и изнутри»); восхищался в молодые годы Толстым и особенно его преклонением перед народной мудростью, однако не разделял взгляды последнего на семейную жизнь. «Личность Толстого <…> была слишком сильной и суровой для мечтательного и талантливого Лядова. Черты догматизма, особенно в позднем Толстом, просто страшили его», – замечает Гнесин. Лядов рассказывал и о сильном влиянии на него в молодости творчества Достоевского: «Я, бывало, подходил к уличным женщинам и заговаривал с ними. Иногда удавалось вызвать в них доверие, и они рассказывали мне страшные вещи о роковых событиях в их жизни. Погружаясь в эти истории, я, бывало, не раз тут же на улице рыдал вместе с ними над их судьбой».
Немалое место в воспоминаниях занимают размышления Гнесина над особенностями творческого мышления Лядова. Он пытается раскрыть загадку его творческой «неплодовитости», «нежелания» сочинять в крупных формах, за что Лядова нередко шутливо ругали его коллеги. По мнению Гнесина, причина заключалась отнюдь не в «лености» или непривычке Лядова к систематическому труду, а в специфике его творческой натуры, «насквозь созерцательной», не способствовавшей «крупным начинаниям в искусстве», в дисбалансе между масштабом его замыслов, «грандиозных устремлений» и реальными творческими возможностями, врожденными чертами дарования – и это расхождение, по словам Гнесина, Лядовым полностью осознавалось.
Тонко и метко характеризуя лядовское творчество, уподобляя его миниатюры благоуханным букетам цветов, Гнесин поэтично сравнивает композитора с прекрасной птицей, заточенной в клетке: «Когда я думаю о Лядове <…> мне припоминаются те птицы, что проживают в зоологических садах под невысоким сетчатым навесом… Природой они были как бы предназначены к полетам в далекую высь. Здесь же, плененные когда-то или выросшие в саду, они осуждены и привыкли летать лишь в горизонтальном направлении, от одного небольшого деревца к другому. И тоскуя, они подолгу сидят на месте в застывшем положении. <…> Возможно, когда они спят, им снятся полеты в беспредельную высь!»
Автор благодарит И.О. Прохорова и Боровичский филиал Новгородского музея-заповедника за предоставленные фото.
1 Из письма к Н.И. Абрамычеву. Цит. по: М.Г. Иванова, Н.В. Рамазанова. «Ваш младой поэт». Анатолий Константинович Лядов