Прошлой осенью Мариинский театр отметил 85-летие балета Бориса Асафьева «Бахчисарайский фонтан». В январе 2020 года исполняется 80 лет со дня первой постановки «Ромео и Джульетты» Сергея Прокофьева. Оба спектакля – пионеры так называемой хореодрамы, памятники советского театра – сохраняются в текущем репертуаре. Несмотря на огромную историческую дистанцию, именно эти два балета во многом продолжают определять взгляды и вкусы отечественной публики.
Рецепт долголетия
«Бахчисарайский фонтан» был для советского балета – косноязычного чужака среди искусств, обладателя сомнительной придворной родословной – актом инициации: классическая хореография приобщилась к высочайшей русской литературе, к Пушкину. «Ромео и Джульетта» был первой встречей с всемирным классиком: европейские хореографы и раньше не брезговали фабулами Шекспира, но теперь родился первый драматический, подлинно-шекспировский, как написали бы тогда, балет.
Оба спектакля поставлены в пору, когда исторический масштаб свершения определялся еще до самого свершения, летописцы работали впрок. (Последних заложников «Челюскина» снимают с арктического льда в апреле 1934-го – через три месяца монументальный трехтомник «Как мы спасали челюскинцев» уже сдан в набор.) Исключительное место «Фонтана» и «Ромео» в истории советского театра было зафиксировано создателями балетов еще в предпремьерных публикациях.
«Бахчисарайский фонтан» сходил со сцены Кировского-Мариинского театра только в годы войны. «Ромео и Джульетта» трижды был возобновлен, и последние 29 лет идет без перерыва. Спектакль, сколь бы ни был гениален, не может оставаться на сцене ни восемьдесят, ни двадцать лет. Тогда он превращается в ностальгический ритуал: порядок действий вызывает трепет, смысл утерян.
Сейчас не время детально разбирать балеты-юбиляры. Скажем коротко: это очень несовершенные произведения. Важнее другое – «Бахчисарайский фонтан» и «Ромео» задали генеральную формулу, которой отечественный балет за редкими исключениями держится до сих пор.
Во-первых, литературный источник, принадлежащий автору первого ряда: сегодня хореограф вряд ли возьмется за роман безвестного Феликса Гра (речь о «Марсельцах», что легли в основу «Пламени Парижа», во всяком случае, номинально). Прототип должен быть узнаваем публикой, а постановщику полезно иметь великого компаньона. На крайний случай вместо книги можно взять биографию исторического лица, разыграв ее в копирайтерском стиле бортового журнала «Аэрофлота». Во-вторых, развернутая структура: даже из тощего рассказа вытягиваются два-три акта по 30–40 минут. Поэтические недомолвки устраняются, остается мелодрама с линейным порядком действий. «Верность духу» желательна, но тут уж как получится.
В-третьих, принцип «поэт и толпа» – дробная композиция покоится на контрастах камерных и массовых сцен. В чистом виде танцуют там, где танцевали бы и в жизни, преимущественно на балах и вечеринках (как полтораста лет назад), а также в соло и дуэтах, то есть в чертогах внутреннего мира (завоевание ХХ века). Сцены, где происходят внешние события, заполняются вязкой пластической субстанцией – не танец и не пантомима.
В-четвертых, вольно аранжированный исторический антураж. В поздние советские годы он был редуцирован до единичных символов: тут обломки коринфских колонн пролетят в пустоте, там зависнет над головами танцующих гигантский клинок или маятник.
Прошедшие восемьдесят лет мало что прибавили к этой схеме. Разве что боязнь «танца ради танца» ушла, так что герои в бальных платьях и офицерских мундирах швыряют grand battements в связи с каждым движением души, а страх пустого пространства, которое долженствовало заполнять пышными драпировками и мебелью, сменился любовью к звездам на видеозаднике – отчасти в ходе интеллектуальной эволюции жанра, а больше из соображений экономии.
Реванш непризнанного практика
Первые образцы балетов-драм оказались лучшими: повторить их успех в послевоенные годы не получалось. Оставалось делать тусклые копии первых постановок по всем периферийным городам – и вот в единственной русскоязычной профильной энциклопедии, не переизданной с 1981 года, в статьях «Ромео и Джульетта» и «Бахчисарайский фонтан» тянутся унылые перечни постановок, десятки Эйфелевых башен неизвестных авторов.
«Бахчисарайский фонтан» и «Ромео и Джульетта» были вызваны к жизни исключительными обстоятельствами. Оба спектакля обладали ценным свойством – культурной стереоскопией, то есть несли нечто гораздо большее, чем предполагал пушкинский или шекспировский синопсис. Были прямым порождением, переживанием, театральным преображением своего времени и места: Ленинград, ГАТОБ, то есть бывший Мариинский театр, 1930-е.
«Бахчисарайский фонтан» не был детищем гения-одиночки, за ним стоял синклит ленинградских интеллектуалов. Предводительствовал Борис Асафьев, один из консультантов ГАТОБа, «главный и лучший консультант», как отмечалось во внутренних документах, блистательный ученый и, кроме того, – бывший концертмейстер и композитор Императорского балета.
Пушкин, новые высоты… Однако мысль Асафьева в каждом из четырех актов прозрачна. Польский акт «Жизни за царя»; балетный Восток, от «Царя Кандавла» до гаремных сцен «Конька-Горбунка»; картина «Две соперницы» из «Баядерки» (поодаль хитро подмигивают Аида и Амнерис); «Половецкие пляски». Все вместе – ностальгический дивертисмент: призрак Императорского балета дает парадный спектакль. В поэме Пушкина нет польского бала, жениха по имени Вацлав и военачальника Нурали – они придуманы специально для концерта воспоминаний.
Асафьев, по обычаю, собирал музыкальные материалы эпохи, но решил оставить в партитуре в качестве ready-made только романс Гурилёва «Фонтану Бахчисарайского дворца». (Еще один романс он дописал сам и определил в оркестровую яму сопрано: в Мариинском ее простыл след, а в Самарской опере, куда балет перенесли аккурат к юбилею, дирижер Евгений Хохлов открыл все купюры и вернул певицу.) Далее Асафьев сочинял, реализуя собственную идею «интонационного словаря эпохи».
Игривая и как будто не подобающая случаю увертюра дает отраженный свет обеих оперных увертюр Глинки. Первый акт повторяет структуру польской картины «Жизни за царя»; начальный мелодический ход в краковяке заставляет думать о намеренном заимствовании. В третьем акте Мария грезит об утраченной родине, и авторская логика подводит к мазурке в шопеновском духе, но вместо того припоминаются мазурка из «Раймонды» Глазунова и Сицилиана Форе. Скрипичное соло в монологе Заремы, даром что наследует романсу Никии из «Баядерки», оборачивается «Размышлением» Чайковского с неожиданной шостаковичевской интонацией, а в битве поляков с татарами оркестр сворачивается до ансамбля ударных, как в одном из антрактов «Носа», только что поставленного в соседнем МАЛЕГОТе.
Если коротко: все похоже на все. Это интонационный словарь интеллигентского, театрально-филармонического Ленинграда 1930-х.
Балеты Шостаковича быстро покинули сцену; опера Глинки еще не вернулась под именем «Ивана Сусанина»; переговоры Прокофьева с ГАТОБом пока не начались. Асафьев, прежде писавший о каждом из этих композиторов, теперь стал их местоблюстителем: до 1940 года в Ленинграде было поставлено семь его балетов. Был ли это реванш непризнанного практика, удовлетворение романтической Sehnsucht по творчеству в его традиционных формах? – ведь блистательные статьи Асафьева о музыке тоже были высоким творчеством, но самое музыка в иерархии проявлений человеческого гения стоит куда выше, так уж сложилось. Аллюзии и почти точные цитаты – намеренные включения или несчастливое следствие реминисцентного слуха (подобное явление встретим, например, в музыке Глазунова)? Во всяком случае, автора «Бахчисарайского фонтана» трудно заподозрить в иронии. Концерт Императорского балета-призрака против воли композитора обретает меланхолическую интонацию.
В «Ромео» музыка суверенна. Музыкальные темы для балета изымались из записных книжек разных лет и могли относиться к любым драматическим положениям и персонажам: начало «Танца рыцарей», самая знаменитая из прокофьевских тем, вообще предназначалась для новой редакции «Огненного ангела», так и не осуществленной. Главное отличие от «Бахчисарайского фонтана»: хореограф Лавровский и художник Вильямс вошли в постановочный поезд последними, имея дело с данностью готовой музыки, автор которой на уступки шел неохотно.
Прокофьев не нуждался в архивно-исторических подпорках. «Ромео» пренебрегал деталями, но предъявлял столь необходимый для балетной сцены крупный художественный жест.
В музыке «Ромео и Джульетты» нет ничего специально итальянского и ренессансного: в соседних номерах – имитация полифонической манеры письма и кластеры, воркование мандолин и грудное пение саксофона.
В оформлении Петра Вильямса Ренессанс есть – такой, какого в реальности не бывало. Некоторые эскизы костюмов попросту скопированы с полотен Боттичелли и Кранаха Старшего. Гобелены в доме Капулетти – вольные парафразы «Весны» и «Рождения Венеры». Веронская площадь открывает вид на Санта-Мария-дель-Фьоре. Живописные задники таковы, что Верона и ее обитатели висят высоко над землей. И никакого южного колорита: ночные сцены выдержаны в худосочно-зеленых тонах.
Это Ренессанс эрмитажных Лоджий Рафаэля, фасадов доходных палаццо Веге и Вавельберга, гостиных Радловых, Серебряковых и Толстых (связь «Ромео» с довоенными ленинградскими салонами остроумно отметила Юлия Яковлева). Это выцветшие ночи «странного русского города», в котором «можно только мечтать о свете» – точно как в хрестоматийном пассаже Асафьева. Проницательный Михаил Друскин сразу после премьеры написал, что в «Ромео» «драма разыгрывается не под южным небом Италии, но в атмосфере прозрачного и холодного воздуха севера». Добро пожаловать в балет-Эрмитаж.
Новое время и сторителлинг
Саморефлексия жанра, артистическая игра с прошлым и настоящим, преображение быта: балеты тридцатых годов, где велась такая игра, привлекают и сегодня – так в Большом театре появились новые «Утраченные иллюзии», вышитые по канве спектакля 1935 года. В противном случае не спасали и великие мертвецы – так после войны провалился «Медный всадник», и новейшие попытки его реанимировать убеждают мало. Вот почему «Ромео» Лавровского и Вильямса мог быть разыгран только в Ленинграде (а в Москве приобрел иной, угрожающе-монументальный вид). И вот почему «Бахчисарайский фонтан» вне сцены Мариинского театра теряет обаяние, становясь набором музыкальных и пластических банальностей.
За прошедшие восемьдесят лет исчез тип актерской игры, на который эти два балета рассчитаны. Масштаб отчасти можно представить по запоздалым экранизациям с Улановой, Плисецкой и Ермолаевым. Так огромные променуары Дворца Гарнье, рассчитанные на кринолины эпохи Наполеона III, сегодня пугают пустотой.
К 2019 году ассортимент балетов-драм простерся до курьезных границ – хоррора «Красная Шапочка» (антреприза Сергея Полунина в «Зарядье») и мимодрамы «Крестный отец» (Астраханская опера). Метод Асафьева – ностальгическое пастиччо, парад припоминаний без тени иронии – в уходящих 2010-х был реанимирован и доведен до абсолюта в балетах Ильи Демуцкого: композитор «Героя нашего времени», «Нуреева» и «Габриэль Шанель» был признан главным балетным композитором эпохи, и за этим титулом, несомненно, маячит фигура автора «Бахчисарайского фонтана» и еще 27 балетов.
За первой балетной инсценировкой «Ромео» зрители следили со страхом и удивлением, как за высадкой землян на Марс: даже после удачи «Бахчисарайского фонтана» идея балетных инсценировок литературной классики не казалась очевидной. Итог восьмидесяти лет: марсианские высадки стали рутиной. Суть новых балетов-драм свелась к рассказыванию историй.
Хореодрамы, от которых ведет родословную современный русский балет, не имели задачи рассказать love story. Асафьев сотоварищи не презентовали зрителям «всемирно известную классику», «яркие образы», «историю любви, наполненную чувственностью» – это тип мышления сегодняшних PR-отделов оперных театров. Всемирную классику и жизнеописания великих ленинградские зрители знали сами, для этого не нужно было заводить дорогостоящую махину балетного спектакля.
Дело простое: если очередная книга или ЖЗЛ превращаются в балет – может ли такой балет стать инструментом «синхронизации с действительностью и непосредственного ее преображения» (выражение Галины Рымбу: см. новый сайт современной поэзии «Греза»). Или проще: что мы можем сказать о самих себе в связи с такой-то книгой или биографией. В какой мере зритель готов стать соучастником. И насколько все это может оставаться балетом, а не бортовым журналом с танцами.